Агентство Русской Информации
С очередного понедельника телевидение россиянской федерации потчует граждан очередной частью очередного агитпропа про будущего Щтирлица, Максим Максимовича Исаева – личной «крысы» Глеба Ивановича Бокия. Так вот этот Бокий вполне историческая личность интернационалиста-ленинца грузинско-украинского происхождения. Это один из самых видных и самых большевистских большевиков, личная подпись которого стоит под приговорами к расстрелу не одного десятка тысяч людей. Он играл в ВЧК-ОГПУ-НКВД весьма специфическую роль, почти 20 лет, помимо прочего занимаясь системой шифрования, передовыми научными разработками и паранормальными явлениями, активно ставя всё это «на службу пролетариату». Однако эта сфера его деятельности не сильно освещена в прессе, хотя кое-что известно, например сведения о причастности Бокия к строительству так называемого «мавзолея», к опытам по оплодотворению человека обезьянами, с целью выведения перспективного пролетария и так далее. Очень такие интересные и специфичные интересы были у этого товарища, наряду с разведкой и контрразведкой. В фильме, этот непонятно откуда возникший в начале 20-го века уникум, занимается разведкой и служит шефом Исаева.
Однако, стоит напомнить, что главным официальным достижением господина Бокия является создание СЛОНа – Соловецкого Лагеря Особого Назначения, система работы которого стала прообразом всего ГУЛАГа, и создание самого ГУЛАГа. Как очень правильно показано в сериале, господин Бокий был не только шефом, но и духовным наставником господина Владимирова (он же Исаев, он же Штирлиц), как говорится: скажи мне кто твой друг, шеф и духовный наставник – и скажу тебе кто ты. Оба изображены с большой любовью. Кто-то заботливо так, заказал этот фильм, о Бокии, о Максим Максимовиче Исаеве, кому-то нравиться тот САТАНИНСКИЙ ДУХ. Кто же такой господин Бокий лучше всего рассказал русский писатель эмигрант Борис Ширяев, на своём опыте познакомившийся с главным детищем господина Бокий – Соловецким Лагерем Особого Назначения.
Биографическая справка:
Борис Ширяев родился в Москве в 1887 году в семье родовитого помещика. По окончании историко-филологического факультета Московского университета занимался педагогической деятельностью, театром. Затем учился в Геттингенском университете (Германия). Вернувшись в Россию, окончил Императорскую военную академию. Во время первой мировой войны ушёл на фронт, дослужился до звания штабс-капитана. В 1918 году вернулся в Москву и предпринял попытку пробраться в Добровольческую армию, но был задержан и приговорен большевиками к смертной казни за попытку перехода границы. За несколько часов до расстрела бежал. В 1922 году – новый арест, Бутырка. Ширяева приговорили к смертной казни, которая была заменена на 10 лет ссылки в Соловецкий лагерь особого назначения (СЛОН. В 1929 заключение в СЛОНе было заменено ссылкой на 3 года в Среднюю Азию, где Борис Николаевич работал журналистом. По возвращении в 1932 в Москву Ширяев был снова арестован и сослан на 3 года в слободу Россошь (Воронежская область).В 1935—1942 годах жил на Северном Кавказе в Ставрополе и Черкесске. После оккупации Ставрополя германскими и румынскими войсками (3 августа 1942 года) Борис Ширяев возглавил редакцию газеты «Ставропольское слово», первый номер которой в объёме четырёх страниц вышел уже через неделю после прихода немцев . Она носила явный антисоветский характер, хотя немецкой цензуре в ней подвергалась только сводка новостей с фронта. Через четыре месяца газету, переименованную в «Утро Кавказа», распространяли уже по всему северокавказскому региону.
Как обратили внимание понимающие в издательстве читатели, нужно иметь очень большой драйв, чтобы за неделю собрать журналистов, сочинить статей на четыре газетных страницы, распечатать всё это на машинке, отдать в набор, набрать – и выпустить с нуля газету. Драйв у господина Ширяева был, совдепию он от всей души ненавидел. Почему он её ненавидел – хорошо описывает «Неугасимая лампада» - самое известное произведение Бориса Ширяева, посвященное пребыванию писателя на Соловках. Этот сборник, который состоит из серии рассказов о наиболее ярких событиях и встречах автора на Соловецкой каторге. Некоторые отрывки из этой книги мы и хотим предложить всем поклонникам господина Владимирова - «крысы» и верного ученика уникального гражданина Бокия. По мере показа фильма, мы решили тоже кое-что показывать про то время. Отрывки из «Неугасимой лампады» самое то.
Глава 2
ПЕРВАЯ КРОВЬ
Вот, наконец, они, страшные Соловки, рассказам об ужасах которых мы жадно внимали в долгие, тягучие часы бутырской бессонницы. Вот они, проникновенные, молитвенные Соловки, о которых повествовала тихоструйная молвь странников, молитвенников и во Христе убогих Земли Русской. Святой остров Зосимы и Савватия, монастыря с созерцателями монахами, нежным маревом бледных берез и тысячами трудников покаянных, притекавших сюда со всех концов Святой Руси…
И теперь… тянутся сюда новые трудники и тоже со всех концов Руси, но уже не Святой, а поправшей, разметавшей по буйным ветрам свою святую душу, Руси советской, низвергнувшей крест и звезде поклонившейся.
Тяжелый девятидневный путь, от Москвы до Кеми, в специальном арестантском вагоне – позади. Девять дней в клетке. Клетки – в три яруса по всей длине вагона; в каждой клетке – три человека, в коридор – решетчатая дверь на замке, там шагает взад и вперед часовой. В клетках можно было только лежать. Пища – селедка и три кружки воды в день. Ночью кого то вынесли из вагона; потом узнали: мертвеца, чахоточного, взятого из тюремной больницы.
Подходим к острову. “Глеб Бокий” дал уже три сигнальных свистка.
На носу парохода сотни каторжан сбились в плотный, вонючий, вшивый войлок. Мы еще не успели перезнакомиться, узнать друг друга. Среди втиснутой в трюм и на палубу тысячи лишь изредка мелькают знакомые лица. Вот мои сотоварищи по лежачему “купе” в “особом” вагоне, рядом с ними генерального штаба полковник Д., полурусский, полушвед, выпрямленный, подтянутый и здесь, а около него – ящик, самый обыкновенный деревянный ящик, но из него вверху торчит взлохмаченная голова, а с боков – голые руки. Это шпаненок, ухитрившийся на Кемском пересыльном пункте проиграть с себя все.
Блатной закон не знает пощады: проиграл – плати. Не знает пощады и ГПУ: остался голый – мерзни. Ноябрь на Соловках – зима. Руки шпаненка посинели, ноги отбивают мелкую дробь.
Рядом со мной французский матрос в невероятно грязном полосатом тельнике и берете с помпоном. Он словоохотлив, и я уже знаю его историю: прельстившись “страною свободы”, он бежал, спрыгнув через борт пришедшего в Одессу французского корабля, и попал… на Соловки. Поеживаясь, поет “Мадлен”, но жизнерадостности не теряет.
Ко мне протискивается сидевший в той же, что и я, камере Бутырок корниловец первопоходник Тельнов, забытый при отступлении больным в Новороссийске. Его лицо беспрерывно подергивается судорогой – старая контузия, память о бое под Кореновкой.
– Дошли до точки! Дальше что?
Что дальше? Глаза всех прикованы к смутным еще очертаниям вырисовывающегося в тумане острова. Порыв ветра приподнимает туманную пелену, и с неба прямо на ставшие ясными стены монастырского кремля падает сноп лучей. Перед нами вырастает дивный город князя Гвидона на фоне темных, еще не заснеженных елей. Золотые маковки малых церквей высятся над окружающими их многобашенными стенами, теснятся к обгорелой громаде Преображенского собора. Он обезглавлен… Над усеченным куполом колокольни – шест; на нем – обвисший красный флаг.
Красный флаг, свергнувший крест, стал на горнее место над сожженным храмом Преображения. Но кругом еще Русь, древняя, истовая, святая. Она в нерушимой крепости сложенных из непомерных валунов кремлевских стен; она устремляется к небу куполами уцелевших монастырских церквей, она зовет к тайне темнеющей за монастырем дебри.
Кажется вот вот выйдут из пены прибоя тридцать три сказочных богатыря и пойдут дозором по берегу… Но вместо них к пристани приближается отряд вооруженных охранников в серых шинелях и остроконечных шлемах. Соловки, видимо, готовы к приему нас.
– Выходи по одному с вещами! Не толпись у сходней! Стройся в две шеренги!
Казалось бы, куда и зачем торопиться? У каждого впереди долгие годы на острове. Но привычка берет свое: на сходнях давка, чей то мешок шлепается в воду, у кого то выхватили из рук сумку и он истошно орет. Толчея и на берегу. Наконец, построены, хотя, вместо шеренги, причудливо извиваются какие то зигзаги.
Приемка начинается. Перед рядами “пополнения” появляется начальник, вернее владыка острова – товарищ Ногтев. Этому человеку предстояло в течение всего первого года нашего пребывания на Соловках играть особую, исключительную роль в жизни каждого из нас. От него, вернее от изломов его то похмельной, то пьяной психостенической фантазии зависел не только каждый наш шаг, но и сама жизнь. Но тогда, в первые дни по прибытии на остров, мы еще не знали этого. И он, как и его помощник Васьков, были для нас просто чекистами, одними из многих, в лапах которых мы уже побывали и принуждены были оставаться еще долгие годы.
– Здорово, грачи! – приветствует нас начальство. Оно, видимо, в сильном подпитии и настроено иронически благодушно. Руки Ногтева засунуты в карманы франтовской куртки из тюленьей кожи – высший соловецкий шик; как мы узнали потом. Фуражка надвинута на глаза.
Некоторое время он скептически озирает наш сомнительный строй, перекачивается с носков на пятки, потом начинает приветственную речь.
– Вот, надо вам знать, что у нас здесь власть не советская (пауза, в рядах – изумление), а соловецкая! (Эта формула теперь широко растеклась по всем концлагерям). То то! Обо всех законах надо теперь позабыть! У нас – свой закон, – далее дается пояснение этого закона в выражениях мало понятных, но очень нецензурных, не обещающих нам, однако, ничего приятного.
– Ну, а теперь, – заканчивает свою речь Ногтев, – которые тут есть порядочные, – выходи! Три шага вперед, марш!
В рядах – полное недоумение. Кто же из нас может претендовать на порядочность с точки зрения соловецкого чекиста? Молчим и стоим на месте.
– Вот дураки! Непонятно, что ли? Значит, которые не шпана, по мешкам не шастают, ну, там, попы, шпионы, контра и такие прочие… Выходи!
Теперь соловецкий критерий порядочности для нас ясен. Парадоксально, но факт. Вырванные из советской жизни, как враги ее основ, осужденные и заклейменные на материке множеством позорных кличек, здесь, на острове каторге мы становимся “порядочными”. Но что сулит нам эта “порядочность”?
Большая половина прибывших шагает вперед и снова смыкается в две шеренги. На этот раз линия фронта значительно ровнее. Чувствуется, что в строю много привыкших к нему.
Ногтев снова критически осматривает нас. Он, видимо, доволен быстрым выполнением команды и находит нужным пошутить.
– Эй, опиум, – кричит он седобородому священнику московской дворцовой церкви, – подай бороду вперед, глаза – в небеса, Бога увидишь!
Приветствие окончено. Наступает деловая часть – приемка партии. Ногтев вразвалку отходит к концу пристани и исчезает за дверью сторожевой будки, из окна которой тотчас же показывается его голова.
Перед нами нач. адм. части Соловецких лагерей особого назначения Васьков, человек горилла, без лба и шеи, с огромной, давно небритой тяжелой нижней челюстью и отвисшей губой. Эта горилла жирна, жирна, как боров. Красные, лоснящиеся щеки подпирают заплывшие, подслеповатые глаза и свисают на воротник. В руках Васькова списки, по которым он вызывает заключенных, оглядывает их и ставит какие то пометки. Сначала идет перекличка духовенства. Вызванные проходят мимо Васькова, потом мимо выглядывающего из будки Ногтева и сбиваются в кучу за пристанью.
Наблюдение за проходом духовенства, видимо, доставляет Ногтеву большое удовольствие.
– Какой срок? – спрашивает он седого, как лунь, епископа, с большим трудом ковыляющего против ветра, путаясь в полах рясы.
– Десять лет.
– Смотри, доживай, не помри досрочно! А то советская власть из рая за бороду вытянет!
Подсчет духовенства закончен. Наступает очередь каэров.
– Даллер!
Генерального штаба полковник Даллер размеренным броском закидывает мешок за плечо и столь же размеренным четким шагом идет к будке Ногтева. Вероятно так же спокойно и вместе с тем сдержанно и уверенно входил он прежде в кабинет военного министра. Он доходит почти до окна и вдруг падает ничком. Мешок откатывается в сторону, серая барашковая папаха, на которой еще видны полосы от споротых галунов, – в другую.
Выстрела мы сначала не услышали и поняли происшедшее, лишь увидев карабин в руках Ногтева.
Два стоявших за будкой ш паненка, очевидно, заранее подготовленных, подбежали и потащили тело за ноги. Лысая голова Даллера подпрыгивала на замерзших кочках дороги. Труп оттащили за будку, один из шпанят выбежал снова, подобрал мешок, шапку отряхнул о колено и, воровато оглянувшись, сунул в карман.
Перекличка продолжалась.
– Тельнов!
Я сидел с ним в одной камере Бутырок и слушал его сбивчивые, несколько путаные, но полные ярких подробностей рассказы о Ледовом походе. Поручик Тельнов не лгал, он не раз видел смерть в глаза. Трудно испугать угрозою смерти того, кто уже проходил страшную грань отрешения от надежды на жизнь. Но теперь он бледнеет и на минуту замирает на месте, устремив глаза на торчащее из окна будки дуло карабина. Потом быстро, размашисто крестится и словно прыгает с разбега в холодную воду. Пригнувшись, втянув голову в плечи, он почти пробегает двадцать шагов, отделяющих строй от будки. Пройдя ее, распрямляется и снова размашисто крестится.
Все мы глубоко, облегченно вздыхаем и чувствуем, как обмякают наши, напряженные до судорог, мускулы.
– Следующий!.. – выкрикивает мою фамилию Васьков.
Меня! Кровь отливает от сердца и чугунным грузом падает в ноги. Они не повинуются, но я знаю, что нужно идти. Стоять на месте нельзя.
– Да воскреснет Бог, и да расточатся враги Его! – шепчу я беззвучно.
Дуло карабина продолжает торчать из окна. Между мною и им какая то незримая, но неразрывная связь. Я не могу оторвать глаз от него и держащей его волосатой красной руки с толстым указательным пальцем лежащим на спуске. Эту руку я рассмотрел тогда до малейшей складки на сгибах коротких пальцев, до рыжеватого пуха, уходящего под обшлаг тюленьей куртки. Ее я не забуду всю жизнь.
Но я иду. Дуло все ближе и ближе… Вот поднимается… нет… показалось. Ничего нет в мире, кроме этого дула, лежащего на подоконнике.
Осталось десять шагов… восемь… шесть… пять…
Красная волосатая рука заслонила весь мир. Она огромна. В ней – жизнь и смерть. Каждая секунда – вечность. Четыре шага…
Зажмуриваюсь и прыгаю вперед. Бегу.
Должно быть, роковая черта уже пройдена. Открываю глаза.
– Да!
Рядом со мною Тельнов. Окно будки позади. Из него по прежнему торчит карабин. Васьков выкрикивает новую фамилию, не мою, теперь не мою!
Было страшно? Страшнее урагана немецкой шрапнели? Страшнее резки проволоки под пулеметным дождем?
Был не только страх смерти, но отвращение, ужас перед гнусностью этой смерти от руки полупьяного палачу смерти безвестной, жалкой, собачьей… Ощущение бессилья, порабощенности, плена ни на секунду не покидало глубин сознания и делало этот страх нестерпимым.
Но, кончено! Я жив! – Радость жизни наполняет всего меня. Она разливается по жилам, пьянит, заставляет ликовать, животно, по дикарски… Жив! Жив! Я не знаю, что будет завтра, через час, через минуту, но сейчас я жив. Дуло карабина и держащая его рука – позади.
Больше выстрелов не было. Позже мы узнали, что то же самое происходило на приемках почти каждой партии. Ногтев лично убивал одного или двух прибывших по собственному выбору. Он делал это не в силу личной жестокости, нет, он бывал скорее добродушен во хмелю. Но этими выстрелами он стремился разом нагнать страх на новоприбывших, внедрить в них сознание полной бесправности, безвыходности, пресечь в корне возможность попытки протеста, сковать их волю, установить полное автоматическое подчинение “закону соловецкому”.
Чаще всего он убивал офицеров, но случалось погибать и священникам и уголовникам, случайно привлекшим чем нибудь его внимание.
Москва не могла не знать об этих беззаконных даже с точки зрения ГПУ расстрелах (многие из заключенных продолжали оставаться пбд следствием и в ссылке), но молчаливо одобряла административный метод Ногтева: он был и ее методом. Вся Россия жила под страхом такой же бессмысленной на первый взгляд, но дьявольски продуманной системы подавления воли при помощи слепого, беспощадного, непонятного часто для его жертв террора. Когда нужда в Ногтеве миновала, он сам был расстрелян, и одним из пунктов обвинения были эти самочинные расстрелы.
Через 15 лет так же расплатился за свою кровавую работу всесоюзный палач Ягода. Вслед за ним – Ежов.
Участь “мавров, делающих свое дело”, в СССР предрешена.
Из книги Ширяева, Бориса Николаевича «Неугасимая лампада»
P.S.
Редакция АРИ обращается ко всем волхам земли русской, ко всем людям обладающим экстрасенсорными способностями предать проклятью актёров этого сериала, всех тех кто финансировал и продюсировал его, тех кто заказывал его. Предать проклятью всех кто пытается вызвать дух этих демонов ЗЛА, повинных в кошмарах на нашей земле.
http://www.ariru.info/doc/?id=3354